Изба была разделена на две части не доходившей до потолка дощатой перегородкой. То, что было перед перегородкой, называлось «приемной»; то, что было за перегородкой, называлось «палатой». Лунин остановился в «приемной», не осмеливаясь идти дальше. Света в «приемной» не было, но в «палате» горела керосиновая лампа, и все щели в перегородке светились. Оттуда, из-за перегородки, доносились шёпотом отдаваемые приказания, слышно было, как передвигали железную койку, переносили стол. Лунин простоял в темноте пять минут, не осмеливаясь двинуться, не решаясь сесть, надеясь, что никто не обратит на него внимания.
— Вам надо идти, комэск. Ложитесь спать. Я пошлю за вами, когда его будут увозить.
Это сказано было так твердо и властно, что Лунину оставалось только подчиниться.
Только он отошел от крыльца, как услышал тяжелые шаги и, обернувшись, увидел, как на крыльцо взошел Проскуряков. Лунин хотел его окликнуть, но Проскуряков уже исчез за дверью. Тогда Лунин решил дождаться его и поговорить.
Ему пришлось долго стоять посреди темной деревенской улицы. Во всех избах уже не было света, светились только окошечки санчасти.
— Товарищ командир! — окликнул его Лунин.
— А, это вы, майор, — сказал Проскуряков, без всякого, впрочем, удивления. Казалось, он считал вполне естественным, что Лунин стоит ночью посреди улицы перед санчастью.
— Вы видели его? — спросил Лунин. Проскуряков кивнул и сказал:
— Он будет жить.
— Я знаю, — сказал Лунин. — Но ему сейчас отрежут правую руку…
— Беда… — горько проговорил Проскуряков. — Такой великолепный летчик!
— А может быть, можно не резать?
— Мне говорил доктор, что вы ему не верите, — сказал Проскуряков.
— Говорил? — удивился Лунин.
— Я и сам сейчас сюда пришел, чтобы узнать, нельзя ли не резать. Мне Ермаков рассказал.