— Имеете честь меня презирать? Ваше право… вас бы на мое место, любопытно было бы глянуть…
— Приходилось, знаете ли, — рассеянно сказал Пушкин. — И жив-здоров, представьте, и охотничьего рвения не утратил, что немаловажно… Значит, этого было достаточно, чтобы вы, так сказать, осознали, прониклись, уловили предупреждения и никогда уже более не совали носа…
Обольянинов горько рассмеялся:
— Этого? Да уж поверьте, этого любому будет достаточно! Вот вам чистейшая правда, как на духу. Слаб-с оказался, уж не посетуйте! В атаку на вражеское каре или на пушки? Извольте! Дело знакомое.
Ничего уже не осталось от добра молодца с въевшейся на всю оставшуюся жизнь кавалергардской статью: перед Пушкиным сидел, понурясь, совершенно сломленный человек. При других обстоятельствах была бы уместна обычная человеческая жалость, но ее-то как раз чиновник по фамилии Пушкин в данных обстоятельствах позволить себе не мог.
— А написать вы все можете? — спросил он, стараясь говорить мягко. — В спокойной обстановке, не обязательно нынче же, но и не откладывая в долгий ящик? Бумага безлика, перенося на нее все, вы ни к кому вроде бы и не обращаетесь…
— Да, пожалуй…
— Прекрасно, — сказал Пушкин уже жестче. — Но предварительно вы дадите мне слово дворянина, что не станете искать глупое решение ваших жизненных сложностей вроде… — Он извлек из карманов пистолеты, держа их чуть брезгливо, словно кухарка дохлого мыша, положил на стол.
— Слово дворянина, что я не стану… — Он остановил унылый взгляд на пистолетах, отодвинул ближайший, словно очнулся.
— Вот и прекрасно, — сказал Пушкин. — Все обошлось…
Обольянинов порывисто схватил его за руку:
— Александр Сергеич… Вы и правда так думаете? Что меня не в чем упрекать?
— Ну разумеется, — сказал Пушкин елико мог убедительнее. — Мне пора. Всего вам наилучшего, и не затягивайте с описанием… Вас не в чем упрекать, поверьте.