Войдя за ворота, она остановилась, пораженная открывшейся картиной. Табор. Только не цыганский. Она никогда не видела цыганского табора, только слышала рассказы, как однажды занесло на их просторы вольных кочевых смуглых людей в пестрых одеждах. Они раскинули свои легкие жилища на поляне, пели песни и танцевали ежевечерне, цыганки гадали по руке про будущую судьбу и, чтоб она была хорошей, выманивали у деревенских баб золотые и серебряные украшения.
Все цыгане воровали: бабы цыганские норовили стащить мелкое, что плохо лежит в доме или во дворе, что можно под юбкой спрятать, цыганята кудрявые разоряли огороды, цыганы-мужики умыкали лошадей.
Единственный за всю историю села приход цыган оставил о себе воспоминание как о бесшабашном празднике народа, не вышедшего из детской поры, испорченного и порочного, тем не менее завораживающего своей дикой вольностью.
То, что увидела Марфа, походило на табор изнаночный, ненастоящий. Потому что никакого табора не может быть сибирской зимой. Редкие костры, вокруг в несколько рядов теснятся люди, совершают медленные перемещения – передние уходят, дают возможность погреться крайним, детишек держат ближе к огню.
Покашливания, особенно детские, – очень плохой знак. Сибиряки в большинстве своем молчаливы и не любят языком трепать, потому что держать рот на замке их приучила долгая зима. В мороз нельзя дышать ртом, болтать понапрасну. Воздух следует втягивать носом медленно, чтобы он согрелся, пока внутрь идет.
Марфа шла зигзагами меж костров, на нее косились, задерживая взгляд на корзинке, точно звери, унюхавшие запах съестного.
– Еремей Николаевич! – звала Марфа. Тихо звала, чувствуя, что в скорбной тишине громкий призыв будет неуместен.