Казались они мне могучими, грозными, но, под лавкой сидя, я сильнее оказывался – повелевал ими, трепал косматые бороды, ставил на колени… Мать едва могла меня от игры оторвать – не желал я покидать мир, где был не заморышем жалким – повелителем могучим, не хотел в свою страшную детскую жизнь возвращаться…
И взрослеть не хотел, да время не умолишь, не придержишь – становился старше… Уж и под лавку не влезал, и на двор выходил помалу – старились родители, ухода требовали… А более всего желали они женить меня.
"Хоронили их всем печищем, три дня тризновали… Впервые тогда довелось мне на люди показаться, впервые насмешек не услышать… Но в молодые годы свое горе быстро забывается, а чужое – того быстрее, и, спустя немного, посыпались смешки и задоринки с прежней силой… Только некому было теперь за меня заступаться…
Старшие малолеток ругали – нехорошо, мол, убогого обижать, а они, потирая ученые родителями места, оправдывались:
– Что он, словно блазень, без дела шастает, на чужом горбу живет? Хоть бы дрова колол, коли ничего другого не умеет!
Ответить на это ничего не мог – не было у меня дела.
– Тебе, малец, побольше по лесу ходить надобно да ночами под девичьими окнами песни петь – хворь и отступит… – говорила она, натирая мою тощую грудь топленым свиным жиром.
Сухие маленькие ладони крепко терли-драли кожу, наполняли тело нежным теплом… Я бы и рад был ее послушаться, но пугал меня лес – помнились духи, коих еще малышом выдумал, коим бороды трепал… А что, как услышали мои игры, затаили обиду, ждут, когда на расправу приду?
Не мог я от таких мыслей отделаться – едва ступал под темные зеленые своды, зажимало страхом горло, не хватало воздуха…
– Нет тебе здесь жизни, – вновь вздыхала Сновидица, вливая мне в рот густое ароматное зарево.
Про кромку я ничего не ведал, а слушать ее любил – хотелось верить, что хоть где-то сильным буду.
Была мне Сновидица словно тетка родная, да только года со смерти матери моей не прошло – выгнали ее из печища… Те времена мне других лучше запомнились.