– Запрещено?
– Сам не рвусь…"
"Впереди уже были видны ворота – широко, приветливо открытые, у которых дежурили стражники и монахи. А за воротами – вроде бы такая же точно улица… только это уже Рим.
– И куда пойдешь, Йенс? – спросил я.
– Не знаю.
– В Данию, на родину, отправишься?
– Нечего мне там делать.
Чем ближе мы подходили к воротам, тем потеряннее выглядел Йенс. Что сказать – я-то всю жизнь был вольной птицей, но и в тюрьмах приходилось обитать. Попал в камеру – не беда, бежал – снова в родной стихии.
– Ты мне помог, что уж говорить, – быстро сказал я. Не хватало, чтобы нервность Йенса привлекла внимание охранников. – Теперь снова за мной должок. Я тебе помогу на воле скрыться.
– А от ада тоже скроешь? – Губы Йенса дрогнули в презрительной ухмылке. Но все-таки он собрался, зашагал тверже.
– Все там будем. А пока ты – живой. И сын твой не пострадает. Зачем раньше времени горевать?
Мы миновали ворота – никто на нас и не глянул, тревоги пока не объявляли.
– Зачем горевать… – задумчиво сказал Йенс. – Не в том дело. Мне уже все едино… но тебя, вора, я на свободу выпустил. Стоил ли я того… и я, и сын…
Ох уж мне эти моралисты! Вначале святость свою блюдут. Потом, как дело серьезно встанет – об их шкуре, к примеру, или о тех, кто им дорог, – всю мораль забывают. Но только опасность проходит – снова за старое! А не согрешил ли я… а как бы мне покаяться… Почему же это так выходит – кто в жизни особым благочестием не отличается, тот в минуту опасности, напротив, такое совершает, что дивишься.
Что же это такое, человеческая душа? Если можно всю жизнь прожить по заветам Церкви и законам Державы, а в трудную минуту и трусость проявить, и слабодушие? Или, наоборот, жить зверь зверем, а в какой-то миг выплеснуть из себя благородный поступок?
Может быть, просто налипает на душу все, чему человека учат, к чему направить пытаются? И эту-то скорлупу, порой из грязи, а порой из розовых лепестков, мы за душу и принимаем.