А душа… настоящая… она где-то там, под скорлупой, спит тихонько. Пока не тряхнет жизнь так, что корка осыпается.
Только что же тогда? Каким родился, таким и умрешь? Ничего не зависит от тебя, ничего не зависит от мира? А как на том свете Искупитель судить человека будет? По делам его? Так они только кора, грязь и мирт вперемешку! По душе его? Так ее не изменить… и правильно ли будет, что душегуб, чья душа на самом деле чистенькая и благостная, ада избегнет, а человек с гнилой душонкой, но от страха и лицемерия зла никогда не совершавший, в вечные льды попадет?
– Не знаю я, Йенс, – сказал я.
Он посмотрел на меня – в глазах теперь не было мертвой пустоты, там боль была.
– Если бы я знал…
– Знать нам не дано. Но без воли Искупителя и Сестры его ничего на земле не делается.
– Так то на земле, а мы под землей были.
Я прошел еще шагов пять, прежде чем понял, что он пошутил. И даже растерялся: что же теперь делать?
– Ну… так мы ведь вышли… Хотел бы Искупитель снова нас с глаз долой убрать – схватили бы в воротах.
– Тебе бы схоластику преподавать, Ильмар…
– А что ее преподавать? Ей жизнь учит.
Мы шли узкими, кривыми тротуарами, словно разрастающийся все время Урбис оттеснял от себя обычный Рим, сдавливал дома и улицы.
– Йенс, я знаю тут одно местечко… – начал я. – Надо нам переодеться. В мирское.
– Идем… – согласился Йенс. Ему явно делалось все хуже и хуже – среди людей, среди открытых пространств.
– Только сам я туда не сунусь. Знают меня там, понимаешь? Сообразят, что Ильмар Скользкий убежал из Урбиса.
– Ты что же, думаешь, кто-то знает, что Церковь тебя схватила? – удивился Йенс. – Тайна это. Человек десять – двадцать, пожалуй, знают. Не удивлюсь, если и Владетелю не сообщили.
– Тогда тем более туда дороги нет. Продадут меня вмиг. А вот тебя не выдадут. Мало ли зачем монаху мирская одежда и грим. Да… тем более решат, что никакой ты не святой брат, а вор, монахом прикинувшийся.
– Теперь так оно и есть, – согласился Йенс.