Во-вторых, а что такое «Ариетта» в последней сонате? Не что иное, как тень менуэта! Именно тень какого-то далеко в небеса ушедшего менуэта, под который если кто и танцует, то ангелы. Если они существуют! Это уже не танец, а только его символ, иероглиф. Уже за пределами жизни, вне времени, в бестелесности.
Лиза держала Саню под руку — было страшно скользко, в свете фонарей играли озаренные, льдом затянутые деревья. Она сжала через куртку его предплечье — как в отрочестве, когда они сидели рядом в консерватории и давали друг другу тайные знаки понимания.
— Конечно, конечно. Но со временем свои сложности… — все не мог остановиться Саня. — Оно слоится, а не движется из точки А в точку Б… Луковица, в которой все происходит одновременно. Близко к концу… И отсюда цитатность. Кажется, ничто ценное не устаревает. Потому что в мире всего великое множество и миров великое множество — такое складывается впечатление. Мир Бетховена, мир Данте, мир Альфреда, мир Иосифа… Тайна в том…
— Ну, хватит, хватит, остановись.
Эта тайна та-та та-та-та-та та-та,А точнее сказать я не вправе.— Да, конечно. Поэт он был плохонький. Но к тайне прикасался — в прозе. Как ты думаешь? — Не знаю, Саня. Кажется, мы стали взрослыми, но теперь я знаю гораздо меньше, чем в юности.
Потом шли молча, чуть балансируя, боясь поскользнуться — сплошной каток под ногами.
— Смотри, ни одного такси не встретили. Надо было по телефону вызвать. — И вдруг вспомнила то, что давно хотела сказать.
— В известном смысле. Знаешь, а ведь Юрий Андреевич мне до самой смерти не простил отъезда.
— Он был особый человек. По-своему патриот.
— А что ты тогда говоришь о русской школе? Нет, из тебя космополит никакой. Ты, со своим Чайковским, тоже русской школы музыкант.
— Да что вы Чайковского все ненавидите!
— У меня давно прошло. Это наш друг Иосиф его не любит за открытые эмоции и пафос.
— Сам он, хоть и лишен пафоса, тоже русская школа, между прочим.
— Нет, он мировой.
— Нет, извини, дружочек, пишет он все-таки по-русски!
— Да. По-русски.