Один из постояльцев Ковенской тюрьмы коротал свои ночи именно так — вспоминал и думал. Не мешали ему ни холод, веющий от стен камеры, ни жесткий лежак, никогда не ведавший на себе матраса, или хотя бы сена. И даже раскатистый храп других арестантов воспринимался чем-то незначительным, вроде писка комара над ухом. Лучше уж храп, чем их попытки его разговорить, или даже завязать знакомство. Ночь, полная тягостных мыслей, крепкий сон днем — последние три дня не тревожили даже допросами, да и адвокат что-то позабыл… Неважно.
Главное он знал, и свято в это главное верил — командир своих не бросает! Именно эти слова Демид раз за разом повторял, когда на сердце приходила тоска. В эту же ночь она давила особенно сильно. Седьмая ночь в камере. Долгая, длинная, бессонная…
Зато утренняя побудка вышла — лучше и не придумаешь. Едва слышно забренчала связка ключей в руках надзирателя, глухо проскрежетал замок, и отворившаяся ровно наполовину дверь пропустила в камеру очередного ее постояльца. Пока проснувшиеся ""аборигены"" (до завтрака-то еще полчаса, самый сладкий сон досмотреть мешают) таращились на непонятное пополнение, внешний вид коего вводил их мысли в полный раздрай, новичок без особой спешки осмотрелся.
Хмыкнул, заметив специфический предмет, который некоторые заключенные именовали весьма поэтично и возвышенно Марьей Ивановной, а те, кто не обладал тонкой душевной организацией, обзывали обидно и просто — парашей. Повел носом (но морщиться не стал, ибо воняло в пределах допустимого), и продолжал всматриваться в сумрак камеры до тех пор, пока не заметил широкую спину в черном бушлате.
Опять хмыкнул, привычным жестом поправил ЗОЛОТУЮ запонку на левой руке, и под тремя десятками взглядов неспешно прошествовал в угол камеры. Именно прошествовал — до крайности вальяжно и неторопливо, словно бы и не в тюрьме находился, а так, гулял себе по городским улочкам, в знойный летний день. Дорогущая одежда, уверенно-ленивые движения, и полнейшее пренебрежение к остальным собратьям по жизненным невзгодам — все это выдавало в нем птицу высокого полета.
А раз так, то и прегрешения у такого господина могли быть только одни. Вернее одно, но во всем его многообразии и сложности — а именно мошенничество. Сразу становилось понятным и его высокомерие, дополненное господскими замашками. Ведь одно дело вытряхнуть кошелек у какого-нибудь пьяного (ну или трезвого, невелика разница) недоумка — с помощью зуботычины, ну или там показав ножик-режик.