Она придвинулась и коснулась его шрамов, его татуировок, серпа и молота, эсэсовского орла, она прижалась лицом к его пояснице, в том месте, где была разорвана почка, она ярко увидела его, бледного, лежащего на красном снегу, понимая, что, если она не сделает что-то прямо сейчас, он умрет. Этой ночью ей хотелось, чтобы все его шрамы, татуировки, его тело, его душа подсказали ей, что делать, как все уладить.
Она пыталась уладить все, касаясь его. Она гладила узловатые мышцы его рук, плеч, она целовала его живот, хотя с распухшей губой целовать было трудно, – но ласкать его она могла.
– Пожалуйста, Таня, пожалуйста, прости меня. И ласкай меня.
Немного погодя она повторила попытку. Сжала его неуверенными руками. Это было так знакомо, так искренне. Она так хорошо знала его, знала, что ему нравится, что он любит, что ему нужно. Она была словно его собственными руками: в любое время и где угодно она знала, что дать ему десятком разных способов.
– Как ты мог позволить ей касаться тебя?
– Я виноват, Таня, я так виноват…
– Думаю, даже нас можно сломать.
– Нас нельзя сломать, – сказал он. – Нас не может сломать какая-то долбаная Кармен. Она ничто. Она ничего не значит. Это ничего не значит.
– Александр, мы с тобой прошли слишком многое, чтобы иметь такой обман в нашей постели. В этом смысле ты прав – это не то, что мы вынесли. Это не смерть. Это не наши потерянные семьи или твое истерзанное тело. Это не голод, не Ленинград. Это не война, это не жизнь в Советском Союзе. – Она помолчала. – Но ты знаешь, что это такое, Шура?
Он повесил голову. Он не смотрел на нее.
– Я виноват, Таня. Пожалуйста…"
"– Я – твоя единственная семья. Единственная, кому ты должен быть предан в этом мире, – я.