Брови как будто удлинились, и губы сложились в прямую линию — и капля кавказской крови, доставшейся от отца, — то ли гордой, то ли дикой — проступила, как проступает загар. Алена легла на диван и отвернулась лицом к стене.
С этого времени она перестала мыться, есть, одеваться, разговаривать, едва дотаскивалась до уборной, возвращалась мелкими неуверенными шагами к дивану и снова отворачивалась к стене. Депрессия была столь яркой и хрестоматийной, что Миха сам поставил диагноз. Даже Маечкино нытье не могло стянуть Алену с дивана.
"Илья посмотрел вокруг, возвел глаза к небу, поискал что-то в невидимом пространстве и притащил психиатра Аркашу. Аркаша был тоже из своих, диссидентский, составитель протестных писем и обличитель судебно-психиатрической системы, он уже год как лишился места и работал теперь санитаром в пригородной больнице.
Маечка тормошила Алену, но Алена оставалась безучастна ко всем, включая и дочку. Миха вторую неделю таскал дочку с собой на работу. Не пошел в условленное время к Сафьянову, а почтовый ящик, где — знал! — лежала очередная повестка, не открывал.
К концу недели Алениного безмолвного лежания неожиданно приехала Аленина мать, Валентина Ивановна, из рязанской деревни, куда был выслан Сергей Борисович. Что ее вдруг подняло с места, непонятно. Наверное, материнский инстинкт. Она пришла в ужас от происходящего, допытывалась, что стряслось, но Алена с ней разговаривать не стала.
Валентина Ивановна помнила кое-какие странные эпизоды из детства дочери, потому не стала сильно приставать, а сделала то, что могла, — забрала с собой Маечку.
К Сафьянову Миха попал через две недели после назначенного понедельника, сказал, что жена болеет, и Сафьянов ему поверил: вид у Михи был совершенно замученный.